- А ты не всякие слова повторяй, которые у хуторских пьяниц услышишь, - убеждал Иван мальчишку. – Не для чего пасть-то разевать, можно и смолчать иной раз. Особливо в разговоре со старшими.
- Я ж с тобой, дядь Вань, по-простому, - вздохнул сбитый с толку Егорка.
- Простота она хуже воровства. Если дуракам волю дать, они умных со свету сживут. Смотри, Егорка, с ранних лет насобачишься, чему хорошему детей своих учить будешь?
- Надо с вами, пацанами, сурьёзно поступать, - рассуждал Иван. – И за дело бей, и без дела бей - вперёд наука. Вот и Мишка мой такой…. А всё матеря портят. Сечь вас надо, а они жалеють. Не поймут бабы-дуры, что чем чаще с мальцов портки сымать, тем скорее они в люди выйдут. Родитель у меня был, царствие ему небесное, большого ума человек. Бывало, выйдет на улицу, спросит у соседей: «У вас с чем нонче щи? А у меня с убоиной», - зевнёт, рот перекрестит и заскучает. Потому что куда им до него. Вот говорят, мужики раньше барством задавлены были. Отец мой без особых усилий всё же мог осуществлять свою жизнь, дай Бог нам так пожить.
Справедливости ради надо сказать, что отец Ивана, Василий Петрович Духонин, ещё в молодые годы был искалечен на царской службе. По случаю физического убожества к крестьянскому труду непригодный, а кормил семью тем, что круглый год «в куски ходил», то есть попрошайничал. В сёлах про него говорили, что он «умён, как поп Семён», и Василий вполне оправдывал эту репутацию. Был он немощен и колченог, но все его боялись. Лишь под окном раздастся стук его нищенской клюки, хозяйки торопились подать ему кусок со стола. Незадарма он хлеб ел - умел предсказывать погоду, урожай, иногда и на судьбу ворожил. Приговаривал при этом: «Коли не вру, так правду говорю». И женился он скорее наговором, чем по любви.
Вспомнив отца, Иван упал духом и затосковал. Сидел молча, раскачиваясь на ухабах, и тихонько бубнил каким-то своим затаённым мыслям:
- Ах, кабы пожил. Ах, кабы хоть чуточку ещё пожил.
От Иванова молчания заскучал Егорка. Повертел по сторонам головой и зацепился взглядом за лошадь. Тянет она по дороге телегу и тяжко на ходу дремлет. Запахи трав дурманят голову. Ночь напролёт она в хомуте. В великую силу далась ей эта дорога. Она теперь колхозная и потому замученная, побитая, с выпяченными рёбрами, с разбитыми ногами. Голову держит понуро, в гриве и хвосте её запутался репейник, из глаз и ноздрей сочится слизь, манящая мух. Оводы жалят вздрагивающую шкуру. Худое лошадям житьё в колхозе – нет присмотра. Каждый норовит покалечить. Хозяин бывало скажет: «Ну, милая, упирайся!» И лошадь понимает. А теперь – «Н-но, каторжный, пошёл!» - и кнутом, кнутом. Всем своим остовом вытянется, передними ногами упирается, задними забирает, морду к груди прижмёт – тянет…
Скучно Егорке. Узкий просёлок от поворота до поворота узкой лентой тянется. Юркнет в лесок, побалует прохладой и опять бежит вперёд на просторе полей. Вон впереди лошадь в оглоблях мается, еле ноги передвигает, а ездока не видно. Издали кажется, что она на одном месте топчется. Видно, тоже в Волчанку правит - до хутора-то рукой подать.
Поравнялись. Уронив вожжи, на днище тележном богатырским сном спал Дмитрий Малютин. Оводы и мухи деловито снуют по его обнажённой груди, рукам, лицу, заглядывают в широко раскрытый рот, из которого вместе с храпом далеко разносится густой сивушный запах.
- Эк, как разморило, - позавидовал Иван и, подмигнув Егорке. – Нет числа дуракам, не уйдёшь от них никуда. Вот смотри, малец, пьянство…. И блаженно и позорно, однажды вцепившись в человека, ведёт его по жизни до белого савана, и бороться бесполезно - единожды вкусил, на всю жизнь в кабале. Корить, стыдить или стращать пьющего человека бесполезно - утром он опохмелился, а к вечеру, глядишь, нализался. Не поймёшь, жизнь у него такая или уже смерть наступила. И ведь никто не додумается запретить эту бесовскую жижу.